матрицы для ноутбуков

К. Чуковский На заглавную страницу

 
[ Вина или беда? | Неточная точность | Мой ответ ]

Корней ЧУКОВСКИЙ

ВИНА ИЛИ БЕДА?


Литературная газета, 3 августа 1963 г.

ВЫ входите в зал суда. Разбирается громкое дело. Публика взволнованно слушает пылкую речь прокурора. Но что это? На скамье подсудимых, оказывается, не спекулянт, не грабитель, но заслуженный, почтенный переводчик.

Прокурор мечет в него громы и молнии.

— Преступнику, — говорит он, — нет и не может быть никаких оправданий. Он обеднил, опреснил, обесцветил нашу богатую простонародную речь, смыл с нее все ее чудесные краски, лишил ее тонких оттенков, живых интонаций и тем самым наклеветал на нее. Превратив художественную, колоритную прозу в бездушный канцелярский протокол, он — и это отягощает его преступление — даже не уведомил о своем самоуправстве читателей, так что многие из них вообразили, будто перед ними точная копия подлинника, будто убогий, мертвенный стиль перевода в точности соответствует стилю оригинального текста. Это я и называю клеветой.

Тут прокурор торопливо хватает у себя со стола книжки — одну русскую, другую английскую, — желчно перелистывает их и с гневом обращается к преступнику:

— Вот они, улики вашей тяжкой вины! Написано у русского автора:

“Ой, лють там сегодня будет: двадцать семь с ветерком, ни укрыва, ни грева!”

А в вашем переводе читаем:

“О, сегодня там (будет) жестоко: двадцать семь градусов мороза и ветрено. Ни убежища. Ни огня”.

Перевод этот вопиюще неточен. Ведь стиль русского подлинника простонародный, крестьянский: тут и лють, и укрыв, и грев — слова своеобразные, редкостные, никогда не входившие в так называемую литературную лексику.

Тот перевод, в котором лють воспроизведена как жестокость, укрыв — как убежище, грев — как огонь, не дает своим читателям ни малейшего представления о подлиннике. Ибо художественно точным может называться лишь тот перевод, в котором воспроизводится стиль оригинального текста.

(Текст, о котором говорит прокурор, — повесть Александра Солженицына “Один день Ивана Денисовича”. Повесть вышла в английском переводе Ральфа Паркера у лондонского издателя Виктора Голленца.)

Если переводчик принимал специальные меры, чтобы смазать, стереть, уничтожить все стилистическое своеобразие подлинника, необходимо признать, что он блистательно достиг этой цели.

В подлиннике, например, сказано:

“И сразу шу-шу-шу по бригаде”.

А в переводе:

“И сразу по бригаде пошел шепот”.

В подлиннике:

“Повар взял здоровый черпачище”.

В переводе:

“Повар взял ложку больших размеров”.

В подлиннике:

“Небо белое, аж с сузеленью”.

В переводе:

“Небо было зеленовато-белое”.

В подлиннике:

“Фетюков... подсосался”.

В переводе:

“Фетюков подошел ближе”.

Всюду свежие, сверкающие народные краски подменяются банальными и тусклыми. Художественное своеобразие подлинника не передано ни в единой строке. Словно не с русского языка переводили на английский, а с богатого на нищенски бедный.

Когда в подлиннике я, например, встречаю става: “конвоиров понатыкано”, я могу заранее сказать, что у переводчика мы непременно прочтем: “Здесь повсюду кругом конвоиры”, а когда в подлиннике мне попадается такая простонародная форма: “свое брюхо утолакивать”, я могу держать пари на что угодно, что в переводе будет написано: “удовлетворять свой желудок”.

Особенно мне жаль “деревянного бушлата”. В народе с незапамятных времен так называется гроб. “Деревянная шуба”, “деревянный тулуп” — обычная метафора в речи крестьян. Казалось бы, трудно ли перевести:

“Не подпишешь — бушлат деревянный”,

Но переводчик и здесь оказался верен своей установке: долой образную народную речь! — и заменил ее пресной банальщиной:

“Если бы он не подписал (признания в своей мнимой вине), его расстреляли бы”.

Текст русской повести весь построен на внутреннем монологе деревенского человека, бывшего колхозника, солдата. И не нужно отличаться слишком изысканным слухом, чтобы заметить, что этот текст подчинен ненавязчивому сказовому народному ритму:

Ой, лють там сегодня будет: двадцать семь с ветерком, ни укрыва, ни грева!

Даже это дважды повторенное ва (в последней строке) подсказывает напевность повествования. Но у переводчика нет даже намека на ритм.

Если бы английский перевод перевести обратно на русский язык, автор не узнал бы своей повести: переводчик-опреснитель планомерно и систематически вытравил из нее все особенности ее терпкого стиля и перевел ее на химически чистый — без всякого цвета и запаха — язык учебников и классных упражнений.

Словом, только те читатели, у которых нет ни художественного чутья, ни любви к своему языку, скажут, что перевод этот точен. Но всякий, кто не совсем равнодушен к искусству, увидит здесь беспощадное искажение подлинника...

…ПРОКУРОР делает короткую паузу и с новым ожесточением, еще более бурным, обрушивает на подсудимого свой праведный гнев.

— Чтобы суд, — говорит он, — мог яснее представить себе, какой убыток приносит читателям отказ переводчиков от воспроизведения простонародного стиля, приведу один из наиболее наглядных примеров — перевод “Ревизора”, исполненный в США мистером Бернардом Гилбертом Герни.

(Этого подсудимого усаживают на ту же скамью — рядом с его английским коллегой.)

— Стиль Гоголя, — продолжает свою речь прокурор, — характеризуется раньше всего буйными словесными красками, доведенными до такой ослепительной яркости, что радуешься каждой строке, как подарку. И хотя знаешь весь текст наизусть, невозможно привыкнуть к этому неустанному бунту против серой банальности привычной штампованной речи, против ее застывших, безжизненных форм.

Отвергая “правильную” бесцветную речь, Гоголь расцветил всю комедию простонародными формами лексики.

Не “бей в колокола”, говорят в “Ревизоре”, но “валяй в колокола”.

Не “заботы меньше”, но “заботности меньше”.

Не “получить большой чин”, но “большой чин зашибить”.

Не “пьяница”, но “пьянюшка”.

Этой простонародностью и должен был окрасить свой перевод мистер Герни.

Если он стремился к тому, чтобы его перевод был художественным, он должен был так или иначе сигнализировать англо-американским читателям, что в подлинном тексте написано:

Не “обида”, но “обижательство”.

Не “сойти с ума”, но “свихнуть с ума”.

Не “истратил денежки”, но “профинтил денежки”.

Не “привязался к сыну купчихи”, но “присыкнулся к сыну купчихи”.

Он должен был ввести в свой перевод экспрессию простонародного стиля.

Не мог же он не заметить, что унтер-офицерша, повествуя о том, как ее высекли, говорит не высекли, но отрапортовали:

— Бабы-то наши задрались на рынке, а полиция не подоспела, да и схвати меня, да так отрапортовали: два дня сидеть не могла.

Не подрались, но задрались, не схватили, но схвати и так далее.

Весь этот бунт против мертвенной гладкописи непременно должен был отразить мистер Герни в языке своего перевода, потому что здесь-то и заключается самая суть гоголевской чудотворной стилистики. Не воспроизвести этой сути — значит, не дать иностранным читателям ни малейшего представления о Гоголе.

Кто из русских людей, говоря о “Ревизоре”, не вспомнит с восхищением таких “гоголизмов”, без которых “Ревизор” — не “Ревизор”: “не по чину берешь”, “бутылка толстобрюшка”, “эй, вы, залетные!”, “вам все — финтирлюшки”, “жизнь моя... течет... в эмпиреях”, “эк куда метнул!”, “в лице этакое рассуждение”, “ах, какой пассаж!”, “в комнате такое... амбре”, “а подать сюда Ляпкина-Тяпкина!”, “Цицерон с языка” и так далее, и так далее, — недаром все эти крылатые слова и словечки тотчас же после появления “Ревизора” в печати демократическая молодежь того времени ввела в свой языковый обиход.

А мистер Герни лишает их всякого подобия крылатости.

Когда, например, у Гоголя один персонаж говорит: “Вот не было заботы, так подай!” — мистер Герни обволакивает эту лаконичную фразу-пословицу такой тягучей и тяжеловесной канителью:

— Ну, в последнее время у нас было не так уж много забот, зато теперь их очень много и с избытком.

Там, где у Гоголя сказано: “Эк, куда хватили!” — у мистера Герни читаем:

— Конечно, вы захватили значительную часть территории.

Мудрено ли, что, читая такой перевод, иностранцы при всем желании не могут понять, почему же русские люди считают этого унылого автора одним из величайших юмористов, какие только существовали в России, почему, хотя николаевская кнутобойная Русь отодвинулась в далекое прошлое, “Ревизор” воспринимается нами не как исторический памятник, а как живое произведение искусства.

Как бы для того, чтобы окончательно уничтожить в своем переводе колорит эпохи и страны, переводчик заставляет Хлестакова сказать об одном из тогдашних романов: “Бест-селлер!”

Мистер Герни далеко не всегда понимает идиомы переводимого текста, но, повторяю, если бы даже он не сделал ни единой ошибки, если бы он даже не прибегал к отсебятинам, все равно это был бы ошибочный перевод “Ревизора”, так как в нем не передан стиль гениальной комедии.

Я нарочно взял для примера работу одного из наиболее квалифицированных мастеров перевода.

Кроме “Ревизора”, мистер Герни перевел “Отцов и детей”, “Трех сестер”, “Слово о полку Игореве”, “Шинель”, “Гранатовый браслет”, “На дне”, стихотворения Пушкина, Маяковского, Блока, а в последнее время в Нью-Йорке вышла составленная им “Антология советских писателей”. Повторяю: это деятельный и дельный литературный работник, и показательно, что даже он спасовал, когда дело дошло до воссоздания просторечного стиля.

Вообще иностранные переводчики русских писателей не выработали до настоящего времени сколько-нибудь устойчивых принципов для воспроизведения на своем языке тех разнообразных систем просторечия, с которыми им приходится сталкиваться при переводе Гоголя, Лескова, Салтыкова-Щедрина, Чехова, Леонова, Шолохова.

Что, например, могут подумать французы о чародее русского языка Николае Лескове, если им случится прочитать его шедевр “Тупейный художник” в переводе на французский язык, исполненном в 1961 году Алисой Оран и Гарольдом Люстерником? (Тут на скамью подсудимых усаживают и этих мастеров перевода.)

А прокурор между тем продолжает:

— Пусть подсудимые не вздумают сослаться на то, что их языки не имеют ресурсов для перевода русской поэзии и прозы. Этот довод очень легко опровергнуть, отметив те несомненные сдвиги, которые в последнее время происходят в практике английских и французских мастеров перевода, пытающихся воссоздать на своем языке произведения русской словесности. Стихотворения Пушкина, Лермонтова, Алексея Толстого в переводе покойного Мориса Бэринга, строфы “Евгения Онегина”, чудесно переведенные Реджинальдом Хьюиттом, Блок и Валерий Брюсов в переводе профессора Баура, Шолохов, Бабель и Зощенко в переводе даровитой плеяды молодых переводчиков — все это является бесспорным свидетельством, что в Англии уже приходит к концу период ремесленных переводов российской словесности, от которых в свое время пришлось пострадать Льву Толстому, Достоевскому, Чехову. Все эти новые переводы показывают, что английский язык вовсе не так неподатлив для перевода русской поэзии и прозы, как можно подумать, читая торопливые изделия иных переводчиков...

Горячая речь прокурора произвела впечатление. Уж очень неопровержимы те факты, которые она изобличает. Многим из публики даже почудилось, будто дело подсудимых проиграно. Что может сказать адвокат в их защиту?

НО АДВОКАТ нисколько не смущен. Вид у него уверенный, бодрый... Да и подсудимые не падают духом.

Адвокат начинает свою речь издалека.

— Лучшие наши мастера перевода, — говорит он, — грешат тем же самым грехом, в каком прокурор обвиняет их зарубежных собратьев.

Вспомните забавного и милого Джима из романа Марка Твэна “Геккльбери Финн”. В подлиннике вся его речь — наисильнейшее отклонение от нормы. На каждую сотню произнесенных им слов приходится приблизительно четыре десятка таких, которые резко нарушают все нормы грамматики.

— Как прикажете воспроизвести эти искажения по-русски? — язвительно обращается адвокат к прокурору. — Каким образом дать русскому читателю представление о том, что речь простодушного Джима вся разукрашена яркими красками живого и живописного простонародного говора? Неужели ввести в перевод такие словечки, как очинно, ась, завсегда, жисть, куфарка, калидор, обнаковенно, идеть?

Это было бы нестерпимой безвкусицей.

Н. Дарузес, переводчица романа, уклонилась от такого варварского коверканья слов — и хорошо поступила, так как все эти ась и куфарка придали бы Джимовым речам какой-то рязанский или костромской колорит, нисколько не соответствующий лексике и фразеологии негров, проживавших в XIX веке на берегах Миссисипи.

Джим в переводе Дарузес владеет вполне интеллигентской, безукоризненно правильной речью, и, право, советские читатели ничего не потеряли от этого.

(Голоса в публике: “Нет, нет, потеряли!..” “Нет, не потеряли!” Звонок председателя.)

Но адвокат по-прежнему невозмутимо спокоен:

— Прокурору очень легко говорить: “переводите просторечие просторечием”, но пусть попробует применить этот демагогический лозунг на практике. У него решительно ничего не получится или получится вздор. Как в самом деле должны были поступить те мастера перевода, на которых он обрушился с таким неистовым пафосом? Передать крестьянско-солдатско-тюремный жаргон “терпельника” Ивана Денисовича жаргоном уэссекских фермеров Томаса Харди? Или наречием валлийских крестьян?

И как поступить переводчикам рассказов Лескова? Передать озорные причуды лесковского стиля жаргоном провансальских виноделов?

И можно ли надеяться, что найдется искусник, способный правильно воссоздать в переводе стилистику “Трех солдат” Редиарда Киплинга, из которых один говорит на англо-шотландском наречии, другой — на англо-ирландском, а третий — на уличном жаргоне восточного Лондона?

Нет, вопрос о воспроизведении на родном языке чужих жаргонов, диалектов, арго — вопрос очень трудный и сложный, и его не решить с кондачка, как хотелось бы моему оппоненту. И я приглашаю его всмотреться в это дело поглубже. И тогда ему станет понятно... Но об этом — в следующий раз.



"Литературная газета", № 110, 12 сентября 1963 г.

Неточная точность

Корней ЧУКОВСКИЙ

 

Инженер И. Г. Яровицкий (Киев) обратился в редакцию “Литературной газеты” со следующим письмом: “Недавно попалась мне на глаза любопытная книжка: “500 английских пословиц и поговорок”, вышедшая в Москве в 1960 году в Издательстве литературы на иностранных языках.

Сначала поймай зайца, а уж потом зажарь его.

Составители книжки переводят эту пословицу так:

Не убив медведя, шкуры не продавай.

Перевод этот кажется мне чудовищно неверным.

Можно ли из маленького ЗАЙЦА делать большого МЕДВЕДЯ? В подлиннике: ПОЙМАТЬ, а в переводе: УБИТЬ. В подлиннике ЗАЖАРИТЬ, а в переводе ПРОДАТЬ.

Спрашивается: почему наша критика поощряет такое самоуправство горе-переводчиков и не одергивает их, когда они позволяют себе эти беззаконные “отступления” от подлинных текстов?..”

Тов. Яровицкий приводит еще несколько подобных примеров и просит нас указать переводчикам на всю недопустимость подобной трансформации образов при переводе с одного языка на другой.

Мы переслали его письмо К. И. Чуковскому, который, как известно читателям нашей газеты, в настоящее время занимается вопросами художественного перевода.

К. Чуковский не согласился с тов. Яровицким. По его мнению, бывают случаи, когда трансформация образов совершенно законна. В статье, написанной им по этому Поводу, приводится несколько поучительных примеров такой трансформации.

 

У ФЕТА есть одно стихотворение, почему-то не замеченное критиками. Оно всегда восхищало меня смелой причудливостью своей композиции, классической четкостью каждого образа, каждой строки. Если не знать, кто его автор, никак не догадаешься, что Фет. Так непохоже оно на прочие его стихотворения, главная прелесть которых в расплывчатых полутонах и оттенках. Все оно такое монолитное, что дробить его на части невозможно: 16 строк — одна единственная фраза. Привожу его полностью и приглашаю читателей пристально вчитаться в него:


Как ястребу, который просидел
На жердочке суконной зиму в клетке,
Питаяся настрелянною птицей,
Весной охотник голубя несет
С надломленным крылом — и оглядев
Живую пищу, старый ловчий щурит
Зрачок прилежный, поджимает перья
И вдруг нежданно, быстро, как стрела,
Вонзается в трепещущую жертву.
Кривым и острым клювом ей взрезает
Мгновенно грудь и, весело раскинув
На воздух перья, с алчностью забытой
Рвет и глотает трепетное мясо, —
Так бросил мне кавказские ты песни,
В которых бьется и кипит та кровь,
Что мы зовем поэзией.
— Спасибо,
Полакомил ты старого ловца!

“Бросил” Фету эти “лакомые” песни старинный его друг Лев Толстой. Своим стихотворением Фет благодарит Льва Толстого за этот драгоценный подарок.

Песни — чечено-ингушские. Лев Николаевич нашел их в “Сборнике сведений о кавказских горцах” — русском этнографическом сборнике, изданном в Грузии в 1868 году. “Сокровища поэтические необычайные”, — отозвался он об этих песнях в письме к Фету.

Они были напечатаны прозой. В сущности, то был не перевод, а подстрочник. Фет попробовал перевести их стихами, но искусство перевода никогда не давалось ему. Перевел он их довольно неумело, и они остались в литературе без отклика. Один из его переводов читается так:

Станет насыпь могилы моей просыхать, —
И забудешь меня ты, родимая мать.
Как заглушит трава все кладбище вконец.
То заглушит и скорбь твою, старый отец.

Много лет спустя Лев Толстой вспомнил эту чечено-ингушскую песню о могиле джигита и воспроизвел её в двадцатой главе своей повести “Хаджи Мурат”. Воспроизвел не в фетовском переводе, а в прозе:

“Высохнет земля на могиле моей, и забудешь ты меня, моя родная мать. Прорастет кладбище могильной травой — заглушит трава твое горе, мой старый отец”.

Эти строки почти целиком совпадают с теми, какие напечатаны в “Сборнике сведений о кавказских горцах”.

Через 95 лет после того, как появился в печати первый перевод этой песни, ее перевел Н. Гребнев. В его переводе она читается так:

Под горою укроет могила меня,
И забудет жена, что любила меня.
Насыпь черную травы покроют весной,
И меня позабудет отец мой родной.

По смыслу она почти полностью совпадает и с переводом “Сборника сведений”, и с переводом Фета. Но есть в ней одно слово, одно-единственное, но очень важное слово, которое меняет все содержание песни. И в “Сборнике”, и в “Хаджи Мурате”, и у Фета говорится, что героя забудет мать, а в переводе Гребнева — жена.

Спрашивается, имел ли он право, не считаясь ни с Фетом, ни с Толстым, ни с подлинным текстом, перекраивать песню на свой собственный лад и вносить в нее такое содержание, какого в подлиннике она не имеет? Можно ли вообще разрешать переводчикам такие необузданные вольности?

— Где гарантия, — скажут читатели, — что тот переводчик, который позволил себе заменить женой родную мать, не введет таких отсебятин и в другие свои переводы?

Случай этот, вообще любопытный, не лишен принципиального значения, и потому мне хотелось бы вникнуть в него несколько глубже.

Гребнев перевел не одну эту песню, а без малого триста других: песни аварцев, черкесов, кумыков, кабардинцев, адыгейцев, осетин и пр. Досконально зная кавказский фольклор, он, очевидно, пришел к убеждению, что песня о могиле джигита нарушает один из важнейших фольклорных канонов — тот, который требует, чтобы мать никогда, ни при каких обстоятельствах не забывала погибшего сына. Недаром кумыки в своей песне поют:

Жена овдовеет — к другому уйдет,
А матери, грудью кормившие нас,
Растившие нас и любившие нас,
Услышат, что пали мы в горестный час,
И сами слезами себя изведут,
И сами в сырую могилу сойдут,

Знание всей массы памятников кавказского народного творчества, очевидно, и привело переводчика к мысли, что образ матери, забывшей погибшего сына, противоречит мировоззрению народа, создавшего песню. Отдельная песня была воспринята им как некая частность великого целого.

Думаю, что именно этим и объясняется его отступление от оригинального текста.

Правильно ли он поступил? По совести сказать, я не знаю. Для меня этот вопрос остается открытым. Вообще говоря, у переводчика нет ни малейшего права вступать в полемику с переводимыми текстами и вносить в них свои коррективы. Но в данном конкретном случае эта полемика, пожалуй, вполне допустима, так как в основе произведенной Гребневым трансформации образа лежит не каприз переводчика, а вполне законное стремление к наиболее верному воссозданию подлинника.

Нужно ли говорить, что в качестве общего принципа подобный метод применять невозможно? Гребнев, насколько я знаю, больше нигде не применяет его.

Если бы нужны были живые свидетельства всей несостоятельности широкого применения этого метода, я сослался бы на переводы М. П. Старицкого, известного украинского мастера, работавшего в 70-х годах.

Старицкий был сильный переводчик. Отлично передавая самую тональность поэзии Некрасова, он в то же время считал своим долгом приноравливать эту поэзию к украинским нравам и украинской природе. Там, где у Некрасова сказано:

Береза в лесу без вершины

в переводе Старицкого читаем:

Як липа без верху у лузi

(Как липа без вершины на лугу)

Северная береза превратилась у переводчика в южную липу. В “Орине, матери солдатской” того же Некрасова изображен русокудрый Иван. Старицкий, согласно украинской народной эстетике, сделал его волосы черными:

Красували в чорнобривого
Пишчi кучерi шовковiп.

Такое систематическое отклонение от подлинника значительно обесценило талантливый труд переводчика.

Переводя “Сербские народные думы и песни”, М. Старицкий встретил там такие слова о какой-то женщине, попавшей в беду: “Она запищала, как свирепая гадюка!” И заменил это сравнение таким:

Як забьється, мов зозуля сива.

“Зозуля” по-украински кукушка. В данном случае Старицкий несомненно руководился той вполне основательной мыслью, что, хотя сравнение жалобного вопля со змеиным шипением соответствует сербским фольклорным традициям, буквальное воспроизведение этого образа вызовет в уме украинского (равно как и русского) читателя другие ассоциации, совершенно несхожие с теми, какие тот же образ вызывает у серба.

Чтобы впечатлению, какое производит данная метафора в подлиннике, могло хоть отчасти уподобиться то, какое она произведет в переводе, Старицкий счел себя вправе заменить “свирепую гадюку” — “кукушкой”, наиболее привычной для украинской фольклорной традиции.

Пример этот заимствован мною из поучительной статьи В. В. Коптилова “Трансформация художественного образа в поэтическом переводе”, где, кстати сказать, отмечается, что позднейший переводчик “Сербских песен” Леонид Первомайский воспроизвел эту же сербскую метафору в точности, не прибегая ни к каким трансформациям:

Засичала, наче змiя люта.

Леонида Первомайского, как мы видим, ничуть не смутило то обстоятельство, что эта метафора “противопоказана” для украинской фольклорной поэзии.

При всем своем уважении к литературному наследию Старицкого, он, как и другие украинские мастера перевода, работающие в нашу эпоху, раз навсегда отказался от его стилевых установок.

В данном случае метод трансформации оказался губительным. Но он губителен далеко не всегда. Никакого огульного правила здесь нет и не может быть.

Например, при переводе иностранных пословиц прямо-таки нельзя обойтись без применения этого метода. Читателю Яровицкому кажется, что тот перевод известной английской пословицы, где заяц подменяется медведем, “чудовищно неверен”. Я же убежден, что здесь — максимальное приближение к подлиннику и что иначе переводить пословицы вообще невозможно.

Встретится, например, переводчику немецкая поговорка: “Из-под дождя да под ливень”. Пусть, не смущаясь, переведет ее: “Из огня да в полымя”. Хотя таким образом вода превратится в огонь, смысл поговорки будет передан в точности, и стиль перевода не пострадает нисколько.

Таким же образом английскую пословицу: “Бесполезно проливать слезы над пролитым молоком” никто не мешает заменить русской простонародной пословицей: “Что с возу упало, то пропало!”

Это возможно уже потому, что реалии пословиц почти никогда не ощущаются теми, кто применяет их в живом разговоре.

Привычные формулы нашей фигуральной, метафорической речи очень редко ощущаются нами. Я как-то сказал об одном преуспевающем докторе, что у того “денег куры не клюют”, — и был очень удивлен, когда ребенок, придя к этому доктору, спросил:

— Где же у тебя твои куры?

Применяя поговорку к определенному житейскому случаю, я, взрослый, не заметил в ней образа — куры. Нужно быть ребенком, не успевшим привыкнуть к такой метафорической речи, чтобы замечать в наших иносказаниях образы, которые почти никогда не воспринимаются взрослыми.

А если это так, переводчик имеет полное право передавать одну стертую поговорку другой такой же стертой, образность которой давно уже в равной мере угасла.

Педантический буквализм неприемлем и здесь. Немало мужиков втайне желают засадить член во влагалище чудной соседской женушки. Особо пикантным такой секс становится при встрече двух пар. Долгожданный обмен женами порно позволяет мужчинам почувствовать сладкий вкус измены, а их подругам ощутить член своего соседа во рту и других местах.

Французскую пословицу: “Lеs beaux esprits se rencontrent” переводчики-буквалисты передавали такими словами: “Умники часто встречаются мыслями”. Но В. И. Ленин, приведя в тексте своих сочинений эту пословицу в подлиннике, передал ее простонародною русскою:

“Свой своему поневоле брат”. Мне кажется совершенно законным обычай наших словарей не калькировать иностранные народные пословицы, а отыскивать в русском фольклоре их смысловые соответствия.

К числу таких словарей и относится сборник “500 английских пословиц и поговорок”, которым так возмущается тов. Яровицкий. Это очень полезная книжка, и я рад, что благодаря ему мне удалось познакомиться с нею. Здесь собраны сотни примеров художественно ценной и плодотворной трансформации образов, которая стала обычной в практике наших лучших мастеров перевода. Эта трансформация не имеет ничего общего с той, незаконной, примеры которой я сейчас приводил.

Здесь, как и во всех других областях литературного творчества, нет и не может быть никаких общих, универсальных рецептов. Здесь всё зависит от конкретных условий. Ни в коем случае не следует пользоваться теми, например, из русских пословиц, которые так или иначе связаны с определенными фактами русской истории или с реалиями русского быта.

Нельзя допускать, чтобы, например, в переводе с английского какие-нибудь сквайры говорили: “Ехать в Тулу со своим самоваром”, — так как в Англии нет ни самоваров, ни Тулы.

Все здесь зависит от жанра, от контекста, от стиля.

Из сказанного тов. Яровицкий, я надеюсь, увидит, что точный перевод отнюдь не означает дословный перевод и что в переводческой практике бывают такие случаи, когда кажущееся отдаление от подлинника является максимальным приближением к нему.



МОЙ ОТВЕТ

Литературная газета, октябрь 1963 г.

ШИРОКИЙ отклик получили статьи К. Чуковского об искусстве перевода, напечатанные в нашей газете. Проблемы, казалось бы, сугубо специальные, волнуют читателей самых различных профессий. Инженер Н. Матвеев (Балашиха Московской обл.) и учительница биологии Л. Граб (Черновицкая обл.), филолог А. Кунин (Москва) и строитель Г. Пластинин (Киров), преподаватель технического вуза Г. Малимон Новосибирск) и журналист М. Половников (Белгородская обл.), экономист Б. Горбовицкий (Москва) и многие другие высказываются заинтересованно, горячо, в чем-то соглашаясь с К. Чуковским, в других вопросах солидаризируясь с И. Сельвинским, недавно полемизировавшим с некоторыми положениями статьи “Неточная точность”. Например, читатели Г. Пластинин и Н. Матвеев, касаясь вопроса о переводе Н. Гребневым народной чеченской песни, подчеркивают, что переводчик не имеет права на трансформацию художественного образа, данного в подлиннике, ибо тем самым снимается своеобразие песни, ее национальный колорит: песня сводится как бы к “среднетипическому” трафарету, один образ человека, данный в оригинале, подменяется другим.

Читатели говорят о том, что при переводе с большой бережностью надо сохранять национальное своеобразие подлинника. Так, Л. Граб пишет: “Если все перефразировать на русский лад, то что получится? Ведь на то оно и есть английское или немецкое, чтобы не быть русским”.

Многих читателей интересует вопрос об “угасании образности” пословиц и поговорок. Целый ряд писем поддерживает основную мысль статьи К. Чуковского: буквализм при переводе может только омертвить подлинник. В письмах содержатся критические замечания в адрес выступления И. Сельвинского. Например, доцент А. Кунин, автор англо-русского фразеологического словаря, указывает, что И. Сельвинский допускает неточность, говоря о том, что в английском языке нет пословиц, связанных с “английским медведем”.

Мы ознакомили К. И. Чуковского с этой обширной, интересной почтой. Его заключительная статья, которую мы сегодня помещаем, дает ответ на вопросы, поставленные читателями.

Я ГОРЯЧО благодарен читателям за то, что они дают мне возможность вернуться к моей статье “Неточная точность” и сформулировать более отчетливо высказанные там утверждения.

Раньше всего — о переводе пословиц.

Чудесно говорит об этом читательница Граб. “Когда, — пишет она в редакцию, — читаешь пословицы чужого народа, интересуешься: как этот народ выражает свои мысли и чувства? Какова его культура, быт, традиции? Какими метафорами он пользуется? Каждая книга зарубежного автора — это увлекательное путешествие в ту страну, откуда пришла книга. А если все перефразировать на русский лад, то что же получится?”

Я с нею, конечно, совершенно согласен. Переводя пословицы, необходимо раньше всего сохранять своеобразный колорит оригинала. Ведь эти пословицы дороги нам не только потому, что в них отражаются реалии иноземного быта, но и потому, что они открывают для нас методы мышления другого народа, его юмор, его речевую манеру.

Об этом я не раз говорил в своих работах по теории перевода и приводил для иллюстрации такую пословицу, которая встретилась мне в одном из английских романов:

— Если тебе суждено быть повешенным за кражу теленка, то почему бы тебе заодно не украсть и овцу!

Эта пословица, говорил я, остроумна, свежа и картинна, и переводчик, по моему мнению, сделал большую ошибку, предложив читателям в качестве русского эквивалента пословицу:

— Двум смертям не бывать, а одной не миновать.

Он должен был сохранить в переводе не только овцу и теленка, но и ту улыбку, которая присутствует в этой пословице, и ее юмористически тон, свойственный английскому фольклору.

И еще пример из той же области.

Про недалекого, туповатого малого англичане шутя говорят!

— Нет, Темзу ему не удастся поджечь! К. Чуковский

И, конечно, переводчик не имеет ни малейшего права заменять чужую Темзу нашей Волгой.

Против подобной русификации иноязычного текста я со всей определенностью выступал в целом ряде книг и статей.

Таким образом, те читатели, которые пытаются убедить меня в этом, ломятся в открытую дверь. Не раз и не два выступал я в печати против тех переводчиков, которые позволяют себе русифицировать иноязычные тексты, и заявлял о недопустимости такого, например, перевода шотландской баллады:

Но все же слезы льет она:

Милее ЯША ей...

Точно так же протестовал я в “Литературной газете”, когда английский переводчик сэр Бернар Пейс заполнил свои (очень неплохие) переводы басен Крылова — Джемсами, Джорджами, Томами, Питерами, пренебрегая крыловскими Кузьмами и Тришками.

Видимо, читатели, заявившие о своем несогласии со мною, незнакомы с моими прежними высказываниями и потому выдвигают против меня мои же резоны и доводы.

ЗАЯВЛЯЯ о своем несогласии со мною, каждый из этих читателей пишет:

— Я всецело согласен с тов. И. Яровицким.

— Присоединяюсь к мнению тов. И. Яровицкого, и т. д.

Не сомневаюсь, что все они, как один человек, отрекутся от своего единомыслия с И. Яровицким, когда вникнут в его суждения несколько глубже.

Напомню: речь в письме Яровицкого шла о популярном словарике, составленном тбилисским профессором И. С. Гварджаладзе в сотрудничестве с другими учеными: “500 английских пословиц и поговорок”. Автора письма возмутило, что этот словарь подменяет иноязычные пословицы и поговорки русскими, не давая буквального их перевода. И он выразил свое негодование в письме, предназначенном для напечатания в газете.

Конечно, такая незаконная русификация чужого фольклора была бы достойна всяческого осуждения, если бы словарь И. С. Гварджаладзе был хоть отчасти повинен в ней.

Но этого нет. Вопреки утверждению И. Яровицкого, в этом словарике на каждой странице дается буквальный перевод каждой поговорки и каждой пословицы с полным сохранением ее национальной окраски.

Совершенно напрасно И. Яровицкий пытался уверить себя и читателей, будто заяц в этой книжке переведен медведем. Всякий, кто прочтет эту книжку, увидит здесь на странице одиннадцатой английский текст этого изречения о зайце, а потом калькированный его перевод: “Сначала поймай зайца, а уж потом зажарь его”.

Правда, после точного перевода пословицы составители (в виде параллельного текста) приводят соответствующую русскую пословицу, но они и не думают выдавать ее за перевод. Перед тем как предложить ее читателям, они пишут словечко: “Сравни”. Например: “Every cook praises his own broth” — “Всякий повар свое варево хвалит”. — Ср(авни). Всяк кулик свое болото хвалит (№ 137).

Этого словечка сравни не заметил И. Яровицкий и вообразил, будто повар здесь переведен куликом.

Вот почему я пребываю в уверенности, что читатели, осудившие вместе с ним полезную книжку И. С. Гварджаладзе, признают невольное свое заблуждение и откажутся от своего приговора.

К ЧИСЛУ этих читателей принадлежит Илья Сельвинский, тоже заявивший в печати о своей солидарности с И. Яровицким.

Очень жаль, что, прежде чем выступить с таким заявлением, он не пожелал познакомиться с той самой книжкой, которую так несправедливо критиковал И. Яровицкий.

Если бы И. Сельвинскому попалась на глаза эта книжка, ему удалось бы избежать еще одного заблуждения, которое в своей интересной статье он высказал такими словами: “Медведь — это зверь очень русский, охоты на него в Англии нет, зачем же навязывать англичанам русское своеобразие?” Он никогда не написал бы этих слов, так как на стр. 29 того же сборника (да и во многих других словарях) приводится английская пословица о том же медведе: “Продавать медвежью шкуру прежде, чем медведь пойман”, — то есть именно та самая пословица, относительно которой И. Сельвинский почему-то решил, что ей присуще “русское своеобразие” и что ее нет и не может быть в английском фольклоре. На его ошибку указывает и доцент А. Кунин. Правда, в нынешней Англии на медведей уже не охотятся. Но эта поговорка старинная, и Англия далеко не всегда была такой безлесной страной, как сейчас.

Я не хочу загромождать свою статью научными справками, но если И. Сельвинский пожелает, берусь представить ему по крайней мере десяток медведей, фигурирующих в английском фольклоре.

ИТАК, повторяю еще раз: всевозможные поговорки, пословицы и тому подобные произведения фольклорного жанра, если они предлагаются нам в справочниках, в словарях, в учебных пособиях, а также в этнографических и фольклорных исследованиях, должны быть непременно переведены слово в слово, дабы мы возможно яснее представили себе их национальный характер.

Таково незыблемое правило, относящееся к переводу пословиц.

Но существует исключение из правила. Исключение относится к пословицам, вкрапленным в какой-нибудь беллетристический текст.

Об этом-то исключении я и писал в своей последней статье, причем опять-таки исходил из той самонадеянной и неосновательной мысли, что друзья-читатели знают мои (хотя бы очень недавние) высказывания по этому поводу.

Здесь же, на этих же столбцах “Литературной газеты”, я даже слишком подробно останавливался на особой категории наших повседневных речений, которые с первого взгляда могут показаться очень живописными, образными, а на самом-то деле утратили всякую образность. Ни говорящий, ни слушающий уже не замечают метафор, присутствующих в этих речениях.

Когда русский человек, например, говорит: “Куда это ты лыжи навострил?” — он не замечает в этом своём вопросе ни лыж, ни того обстоятельства, что тот, к кому его вопрос обращен, сделал их более острыми, чем они были до этой минуты. Он просто спрашивает: “Куда это ты собрался?”

И когда мать обращается к сыну с вопросом: “Что это ты согнулся в три погибели?”, и она, и ее сын не задумываются, что это за такие “погибели” и почему их три, а не две и не пять. Речь идет просто о том, что сын сгорбился.

Эти выражения, образность которых ускользает от внимания говорящих и слушающих, я назвал невидимками. Это мнимые образы, лишенные плоти.

К их числу (как мне уже случалось писать) принадлежит вот такая обыденная фраза:

— Он ни гугу и в ус себе не дует. Сказавший эту фразу и сам не сознает, что в ней говорится об одном упрямце, который не пожелал совершить с одним из своих усов столь несуразный поступок. Внимание говорящего и слушающего ни на миг не задержалось на конкретных образах этого идиоматического выражения. Они восприняли его помимо его образов, вне его образов. Недаром эту же поговорку применяют к женщинам, заведомо лишенных усов.

Во всех этих случаях буквальный перевод зачастую немыслим. Представь себе, что героиня какой-нибудь патетической пьесы в момент напряженного действия произнесла одну из таких идиом-невидимок Зрители вполне уловили внутренний смысл фразы, но не заметили той стертой метафоры, которая вошла в ее состав.

А если переводчик с точностью воспроизведет эту незаметную, свёденную к нулю конкретику на русский язык, он сосредоточит на ней все внимание зрителя, и тот, пораженный ее необычностью, получит от нее вовсе не то впечатление, какое произвела он; в подлиннике. В подлиннике метафоричность равна нулю, а в переводе этот нуль будет воспринят как живая метафора. Академик В. В. Виноградов в своей новой, чрезвычайно многозначительной книге “Стилистика. Теория поэтической речи. Поэтика” пишет: “То, что с точки зрения языковой семантики является метафорой, переносным выражением... в сфере “языка художественной литературы” может быть совсем лишено образной функции и выполнять лишь экспрессивно-характерологическую или. характеристическую роль”.

Об этих-то случаях я и говорил в своей статье.

Конечно, в словарях и в учебных пособиях русское образное выражение “он собаку съел в подобных делах” должно переводиться буквально, но так как в нашем речевом обиходе образность этой фразы давно уже померкла для нас, стала невидимкой и фикцией, француз при переводе русской повести, где встречается эта стертая фраза, в иных случаях имеет право не приписывать тому или иному персонажу страсть к глотанию живых собак, а заменить эту поговорку каким-нибудь нейтральным оборотом.

Когда тот же француз говорит о женщине, совершившей непоправимый поступок: “Она за бросила свой чепец за мельницу” для него образность этой поговорки уже незаметна. И чепец, и мельница здесь для него — невидимки. Если же вы, переводя французскую пьесу или французский роман и наткнувшись на эту поговорку, передадите ее слово в слово, — и чепец, и мельница встанут перед вами во всём своем конкретном аспекте и, затормозив ваше восприятие текста, направят вашу мысль по другому каналу. Для французов, говорящих и слушающих, эта поговорка играет лишь экспрессивную роль, а для нас — ярко образную.

Мой пример взят из “Анны Карениной”, где есть и другие подобные случаи. О них напомнил нам в своей новой книге академик В. В. Виноградов. Но не стану умножать примеры. Полагаю, что для вдумчивого читателя и этих достаточно.

Вдумчивый читатель, я уверен, и сам утвердится в той мысли, что в исключительных случаях, когда иностранная пословица зиждется на мнимых, несуществующих образах, ее следует передать одной из нейтральных пословиц, основанной на такой же мнимой, несуществующей образности, не прибегая, конечно, к аляповатым русизмам...

Впрочем, все эти мысли выходят за рамки газетной статьи, и здесь я намечаю их пунктиром.

А ПО поводу того, имел ли право Н. Гребнев заменять в своем переводе народной кавказской песни образ матери образом жены, существуют два мнения. Одни говорят: имел. Другие: нет, не имел. В данном случае я отказался от роли судьи. Произведенное Гребневым отступление от подлинника показалось мне интересным казусом, и я привел этот казус, не браня и не восхваляя его — и отнюдь не рекомендуя другим переводчикам.

Так что спорить здесь решительно не о чем.

В заключение мне хотелось бы обратиться к Илье Львовичу Сельвинскому с дружески-укоризненным словом.

В своей реплике он упомянул, между прочим, гениальное стихотворение Александра Блока: “О, Русь моя! Жена моя!..” и написал о нем следующее: “Меня... коробит от того, что моя (!) родина оказывается... женой Александра Александровича”.

Какого Александра Александровича? При чем здесь Александр Александрович? Кто дал нам, читателям, право отождествлять писательское я с “житейской” личностью данного автора?

При этаком критическом методе, нетрудно объявить великого поэта негодяем, так как в блоковской “Клеопатре” написано:

Я сам, позорный и продажный...

Если этот паспортный метод внедрится в советскую критику, если за каждым писательским я мы будем видеть Николаев Алексеевичей и Михаилов Юрьевичей, не сдобровать ни одному прозаику, ни одному стихотворцу.

Надеюсь, что маститый поэт просто сострил.

Copyright © Литературная газета





TopList
OCR и вычитка © Алексей Г., 2003
Оформление © Арнольд, 2003